— Чему, объясни!
— Шагу нельзя сделать без оглядки. В яслях — правила, в детсаде — правила, в школе — целый свод. Я свободный человек?
— Конечно.
— Могу я поступать, как хочу?
— Допустим.
— Вот и все! Никому нет дела до моих знакомств.
— Даже Кате?
Он крутнулся на стуле.
— При чем тут Катя?
— Она твоя жена. Как ты думаешь, безразлично ей пли нет, с кем ты знакомишься? Или, скажем, так: как бы ты отнесся к ее знакомству с молодым человеком, одиноким и скучающим? Это предположение, разумеется, — добавил я поспешно, так как он сразу насторожился.
Кротов отрезал:
— Это останется предположением!
— Не сомневаюсь. И все же?
— Сначала Катя спросит меня. И поступит так, как я посоветую. У нас договор.
— Хороший договор. Двусторонний?
— Я от нее ничего не скрываю. О медпункте тоже скажу.
— Правильно сделаешь. Но ты недоучитываешь силу домыслов. Они способны превращать муху в слона.
— Катя не дура.
— Но она женщина, молодая женщина.
— Катя не ревнивая.
— Но впечатлительная, правда? Хватит уже того, что для ее спокойствия я вынужден передавать ей от тебя приветы.
Кротов крепко стукнул себя кулаком по голове.
— Ох, черт! Извините, пожалуйста.
— Ерунда. Перед женой извинись.
— Я замотался совсем. Можно, я пойду? Она, наверно, ждет.
— Ты разве ее не видел?
— Нет, я сразу к вам.
С полминуты я молча рассматривав, его под каким-то новым для себя углом зрения…
— Ну, знаешь, Кротов, я, конечно, ценю такую добросовестность, но она выше моего разумения! Жена сидит в двух шагах, считает каждую минуту, ждет тебя как манну небесную, а ты вначале являешься докладывать о своих впечатлениях.
Он кинулся к двери, но замер на пороге.
— Один вопрос… можно?
— Ну?
— Почему вы послали меня в командировку?
— Чтобы поменьше тебя видеть, романист. Ты в больших дозах приедаешься.
Кротов устремил глаза в потолок, усиленно что-то соображая, потом преподнес:
— Вы неплохой человек, Борис Антонович! Ладно, подожду еще увольняться!
И одарив меня таким образом, исчез.
А я остался сидеть, негодующий и растерянный, с погасшей сигаретой, и вдруг почувствовал себя старым, как сама земля, усталым и больным, и зависть заполнила мое сердце…
Из коридора долетел восторженный дикарский вопль: Кротов приветствовал свою жену.
«Москва — огромная матрешка, а внутри нее — крошечное подобие. Москва — улей из миллионов сотов, один из них — комната моей дальней родственницы. Она уехала лечиться на юг. Ключи бренчат в моем кармане.
Киношки забыты.
Библиотеку побоку.
Москва съежилась, усохла до десяти квадратных метров. На этой площади — кровать, стол, сервант, стулья.
Окна выходят в глухой двор.
За стенами — суета, бряканье кастрюль, сварливые голоса, кухонный чад коммунальной квартиры.
Еще дальше — день и ночь бьет прибой Арбатской площади.
Дверь на ключ. Мы внутри барокамеры. Здесь — безвременье, тишина, шепот.
— Ты любишь меня?
— Очень! А ты?
— Люблю.
Кто спрашивает, кто отвечает? Что за магическое слово «люблю»! Миллиарды раз его произносят миллиарды людей, а оно не тускнеет, не стирается. Слово-бессмертник.
Первый раз в жизни, говоря «люблю», понимаю, что это значит.
Прикосновение ее руки — дрожь.
Ее губы — затемнение.
А дальше — обморок.
Как все произошло?
Наши губы боролись.
Вдруг мои руки стали агрессивными.
Одежда, одежда — проклятье ей! Фиговый листок Адама. Набедренная повязка туземца. Костюм просвещенного европейца. Проклятье одежде!
Вдруг пахнуло холодом ее тела.
Мы стали новорожденными, близнецами в люльке.
Минуты, вычеркнутые из жизни. Или наоборот — жизнь, спрессованная в минуты.
Наши новые имена — мужчина и женщина.
А она бормотала так беспомощно, сквозь слезы: что делать теперь, любовь, мама, я боюсь, люблю, это необыкновенно, какой выход, жизнь, мама, несчастье, люблю.
А я говорил: люблю, никогда в жизни, первый раз, плевать на всех, люблю, самая красивая, никто, никогда, случилось, не бойся, твой…»
Дни шли; солнце меркло; Давно остановились реки. Темнело быстро и надолго. Соболь нагулял меховую шубку; в тайге сухо щелкали винтовочные выстрелы. Олени отъелись на осенних грибах, теперь копытили ягель. По ночам из труб нашей столицы в небо тянулись длинные и прямые дымы. Градусники начало зашкаливать.
В редакции жизнь шла своим чередом. Каждый день в 18.15 по местному времени в эфире раздавались звуки национального инструмента, открывавшего наши передачи. С девяти до шести крутились магнитофоны, приходили и уходили авторы, загоралось и потухало световое табло над дверью дикторской; «ТИШЕ! ЗАПИСЬ!», заполнялись бумагами и вновь пустели редакционные урны, не стихал шум в аппаратной, где три женщины с помощью иглы и клея превращали косноязычие в красноречие, созывались летучки, улетали и прилетали сотрудники — настольный календарь становился все тоньше.
Потянулась моя девятая зима в этих краях.
Кротовы по-прежнему жили в редакционной комнатушке. Кто-то пошутил, что им по совместительству нужно платить ставку сторожа. К Кате привыкли и, кажется, полюбили ее. Она держалась очень скромно, почти незаметно, охотно помогала машинисткам и стала неплохо разбираться в нашей фонотеке. Я подумывал о том, чтобы поручить ей готовить концерты по заявкам.