— Пошли, пошли! Хватит!
Максим вдруг стал грустным, даже бородка как-то обвисла. Он спросил, куда мы спешим. Я сама не знала куда. Было еще только девять с небольшим. В общежитии меня ждала комната на пять кроватей — шум, гам… Не будь Соньки и не разбушуйся она так, я бы задержалась и посмотрела, что выйдет дальше. Интересно, обнаглел бы Максим или нет? Я ничуть не боялась, у меня был опыт. Однажды я так треснула Федьку Луцишина по физиономии, как он, наверное, на своем ринге никогда не получал. Внешность у меня обманчивая. При росте метр шестьдесят восемь и довольно хрупком сложении могу за себя постоять, да, да.
Махмуд, сильно, по-моему, раздосадованный, повел Соньку из зала. Что он там ей шептал, не знаю. Мне было не до этого. Максим, спускаясь по лестнице, обнял меня за плечи и мягко так сказал:
— Послушай, пускай они едут сами. Вы же в разных местах живете. Махмуд ее проводит, я тебя. Идет?
— Нет, Максим. Я с ней поеду.
— Да зачем, чудачка? Махмуд порядочный человек. Доставит ее в целости и сохранности.
В эту минуту, честное слово, я пожалела, что связалась с Сонькой. Мне не хотелось от него уезжать. Пусть бы он меня проводил, пусть бы мы побродили по улицам… Какое воспоминание! Это не Федька Луцишин и К°… Трепливые языки… легковесные мозги… гитара… Все знаешь наперед, что скажут, где захохочут… У него даже рука была какая-то другая, умная, одухотворенная… Эх, Сонька!
Но я замотала головой: нет, нет! Да и зачем, действительно?
В вестибюле Сонька вдруг оттащила меня в сторону и забормотала:
— Ты поезжай, Ленка. Поезжай, ладно? Меня Махмуд проводит.
Я ушам своим не поверила. Ничего себе, разошлась!
— Черта с два! Вместе поедем.
— Ну, Ленка, ну че ты… Он хороший.
Махмуд услышал, подступил.
— Конечно я хороший. Без сомнения. Зачем опекунство, Леночка? — И взял Соньку под руку.
Я потянула ее к себе и отодрала от Махмуда. Меня вдруг злость взяла: за кого они нас принимают!
Максим стоял задумчивый и тихий.
До автобусной остановки они нас все-таки проводили, хотя и шли сзади. Сонька повесила нос и брела, как лунатик. Я ее поддерживала за руку и подбадривала тычками в бок.
Тротуары просохли, сильно пахли цветочные клумбы, ярко горели фонари.
Около остановки Максим тронул меня за плечо. Лицо у него было грустное и словно бы осунулось. Он был совершенно трезв.
— Послушай… если захочешь, позвони. Что-нибудь придумаем. Запишешь или запомнишь?
Я подумала: к чему записывать, к чему запоминать? Все равно ведь не позвоню. Он назвал номер и сказал; с девяти до шести. Рабочий телефон.
Рассерженный Махмуд стоял в стороне. К Соньке он не подошел.
— Позвонишь?
— Вряд ли…
Не люблю я обнадеживать.
Утром мы проснулись с Сонькой на одной кровати. Получилось так, что в автобусе она совсем раскисла, и я решила увести ее к себе в общежитие. Вахтерша всех в лицо не знала, пропустила, а девчонки в комнате похохотали над осоловелой Сонькой — и всё.
— Ну, мать, — грубовато сказала я ей, когда пробудились, — ты дала жизни!
Сонька свесила свои короткие и толстые ноги с кровати, помотала головой и, озираясь, пробормотала:
— Ой, Ленка, я сейчас умру.
— Ничего с тобой не сделается. Лучше скажи спасибо, что я вчера тебя утащила.
— Спасибо, Ленка! Ты настоящий человек. А я дура, ох и дура! Чтобы я еще хоть раз пошла в ресторан…
— Не зарекайся! — оборвала я ее, оставила наводить марафет, а сама отправилась вниз к вахтеру.
Там в вестибюле были почтовые ящики с номерами комнат. Я заглянула в свой — так и есть, телеграмма. Взяла — мне, срочная. Развернула и прочитала:
«Возвращайся домой. Деньги выслала главпочту востребования. Мать».
Несколько секунд я стояла в каком-то шоке. Больше всего меня поразила подпись. Не «мама», а именно «мать». Чуть ли не «мачеха»…
Только потом я заметила в деревянном гнезде еще одну телеграмму. Тоже — мне. Она была такая: «Поздравляю. Так тебе и надо. Отец».
Ну, тут все было в порядке. Я словно увидела его лицо — тяжелое, обрюзгшее, с мешками под глазами — и представила, как вчера вечером он шагал на почту, по дороге непременно заглянул в забегаловку, потом зло рвал телеграфный бланк пером.
Вахтерша посмотрела на меня из-за своего столика и спросила:
— Чему радуешься?
Оказывается, я громко рассмеялась.
Рассмешила меня наша семейная дипломатия. Ведь совершенно ясно было, что обсуждали они мою телеграмму сообща, наверняка со спорами: как со мной поступить, куда меня приткнуть, — пока отец не вскипел и не оборвал: «Хватит! Я ее предупреждал! Теперь пусть сама решает, не младенец!» — и помчался на почту. Мама ускользнула позже, тайком. Открыто против отца она никогда не смела идти.
Вахтерша опять окликнула меня:
— Эй, чего стряслось?
Теперь она увидела слезы на моих глазах. Действительно, я заревела. Сама не знаю отчего — от жалости к себе или от злости на них… Наверно, и от того и от другого. Но когда поднималась на третий этаж, привела свое лицо в порядок: слезы вытерла, нос высморкала. И с улыбкой вошла в комнату.
Одетая уже Сонька сидела на кровати, мрачная и нахохленная. Одна девчонка, Верка Юрьева, укладывала чемодан (она тоже не поступила), остальные все разбежались. Я беззаботно сказала Соньке:
— Вот, читай! — И сунула ей телеграммы.
Она быстро пробежала их глазами и промямлила:
— А почему это они порознь пишут?.. Не понимаю…
Я так и думала, что она ничего не поймет. Куда ей! Мне и то было нелегко разобраться в наших домашних делах, а ей и подавно.