Мрачная и расстроенная, я дожидалась Максима. Бранила себя и укоряла за резкость, порывалась позвонить и извиниться перед Сонькой, но только еще сильней разозлилась на нее.
Как она посмела меня осудить! Что за мания у людей лезть к тебе в душу с наставлениями! Самый безнадежный неудачник никогда не упустит случая дать совет, как нужно жить. Я слышала, что мой отец внушал однажды за доминошным столом какому-то хмырю: много пить вредно… Мою маму хлебом не корми, дай порассуждать о женском достоинстве и гордости. Это при ее-то рабской зависимости от отца!
Может быть, думала я, таким образом люди стараются лучше выглядеть в своих глазах, рвутся к недоступным им идеалам? Нет уж! Меня не прельщают такие приемы самоусовершенствования. Куда полезней осуждать и казнить саму себя, чем быть моралистом-наставником для других. К черту тебя, Сонька! Испытай с мое!
На следующий день я поехала провожать Максима в аэропорт. Два часа быстрой езды в битком набитом автобусе — жара, чьи-то мешки в ногах, мелькающие мимо хлопковые поля, грязные жгуты занавесок на окнах… Вот что запомнилось. Всю дорогу мы не могли сесть и почти не разговаривали.
Приехали к концу регистрации билетов.
— Послушай! — как-то испуганно сказал вдруг Максим. — Может, это глупость, что ты остаешься?.Где-нибудь устроились бы…
Я покачала головой.
— Нет, пусть будет, как договорились.
А договорились мы так: едва уезжает его жена и освобождается комната, он меня вызывает. Я, конечно, села бы в самолет хоть сейчас, без чемодана, без всего, даже не попрощавшись дома, но не хотела быть ему на первых порах обузой… У меня защипало глаза, дрогнули губы, сердце заныло.
— Максим, ты знай… я тебя люблю.
Первый раз вслух произнесла это слово. Носила его, как тяжкий и сладкий груз, который хотелось и передать ему и оставить себе на веки вечные… Такая уж это ноша: и к земле гнетет, и поднимает над землей, будто крылья. Кто испытал, тот знает.
Глаза у него растроганно блеснули.
— Мы расстаемся самое большее на неделю. Я буду звонить. Я тебя люблю. Белка.
(Только со вчерашнего дня я стала для него Белкой; за живость мою, что ли, он меня так назвал…)
Максим наклонился — его губы коснулись моих, бородка защекотала мне подбородок. Пассажиры уже шли по полю, и он побежал, высокий и стройный, оглядываясь и махая мне рукой.
На обратном пути в автобусе было свободней. Я заняла место, прислонилась головой к стеклу. Закрыла глаза и снова увидела, как он бежит по полю, оглядываясь и махая рукой. Так тяжело стало, невыносимо — хоть вой. Но автобус разогнался, мягко закачался. Я подумала: «Всего неделя» и провалилась в сон.
Проснулась от толчка в плечо. Пассажиры выходили, и соседка, улыбаясь, говорила мне:
— Приехали!
Правда, мы стояли на знакомой площади, по-всегдашнему залитой солнцем. Отсюда было десять минут ходьбы до дома. Я вышла из автобуса, и вдруг ноги отказали. Стою — и не могу двинуться с места. В сторону дома. А в противоположную — пожалуйста, хоть бегом! «Да чего я боюсь?! — прикрикнула я на себя. — Кто они мне, в самом деле, — родные родители или ненавистные враги? Разве я несовершеннолетняя? Какое зло я совершила, какое преступление на моей совести? Что я стою и дрожу? Для кого же светит это солнце, распахнуто это небо, если не для нас, живущих?»
И пошла. Прохожие поглядывали на меня с удивлением: что это с ней? Потому что я шагала, вздернув голову, задрав подбородок, с улыбкой на губах.
Смотрите, пожалуйста! Я живая! Я люблю! Я никого не боюсь! Но я еще не знала, что меня ждет…
В нашем дворе соседка, хромоногая тетя Лида, развешивала белье. Я ее бодро поприветствовала:
— Здравствуйте, тетя Лида!
Она вынула прищепку изо рта, пригляделась ко мне и вскрикнула:
— Ленка! Ты что, ничего не знаешь?
Улыбка слетела у меня с губ.
— Нет… А что?
— Беда же у вас! Твой отец разбился! В аварию попал!
Секунду я стояла, осмысливая ее слова, потом кинулась в подъезд.
Это случилось накануне вечером. Отец, пьяный, вывел машину из гаража (мама отправилась в магазин, а Вадим на почту) и куда-то умчался. Проехал он всего-то метров пятьсот, выскочил на перекресток при красном свете и врезался в трактор с прицепом, на котором обычно перевозят хлопок-сырец.
Все это я узнала поздней, а первое, что спросила, едва вбежала в нашу незапертую квартиру и увидела мать в кухне и Вадима в глубине веранды:
— Жив?
У мамы упали руки. Она опустилась на стул и заплакала. Вадим вышел в комнату, оскалился, как загнанный зверек, и произнес:
— Прибыла!
— Жив или нет?
Отец был жив.
Мама, сказав это, продолжала сидеть на стуле с потерянным видом. Вадим яростно ногтями расчесывал голое плечо; он был в майке и спортивных брюках.
— А тебе вроде не все равно! — подал он голос.
Я закричала, чтобы он немедленно заткнулся. Мама заговорила скорбно, тихо:
— К нему не пускают, дочка. Он очень плох, наш папка…
Мне сдавило горло от жалости. Я не узнавала ее. Она постарела лет на десять: волосы не причесаны, висят прядями, нос заострился, в углах глаз морщины… Моя мама — старуха!
Не знаю, как получилось, что я подошла к ней, обняла, прижавшись щекой к ее щеке, и мы обе в голос заплакали. Вадим повернулся и ушел на веранду.
— Ох, дочка, дочка, какая беда у нас! — приговаривала мама.
Откуда у нее этот голос, расслабленный, заунывный, дребезжащий? Откуда взялось это слово «дочка», которое я сто лет уже не слышала? А ее руки! Они обнимали меня, гладили по спине, и мне было просто жутко, как будто время помчалось вспять, перед глазами замелькала серая полоса годов и дней, и я стала той пятилетней девчонкой, которую во дворе обидели, а дома приласкали…