— Как — давно знакомы? Нет. Один раз видела его здесь. А почему вы спрашиваете?
— Спрашиваю, значит, есть основания. Вы знаете, что он получил пять суток за хулиганство?
— Нет, не знаю. — Я пристально смотрела на нее. Мысленно я уже называла ее «очковой змеей».
— А как вы считаете, заслуживает он такого наказания?
Вот оно что! Сразу будто пелена с глаз спала.
Пожилая с бородавкой молчала и что-то быстро строчила в блокноте. «Стенографирует она, что ли?»— подумала я. Эта мысль меня почему-то развеселила, язык сам собой развязался.
— Его правильно наказали. Он же мог сделать Зою Николаевну заикой. Верно, Зоя Николаевна?
— Ты чего говоришь? Ты думай, чего говоришь! — отозвалась она.
— Подождите, Зоя Николаевна, подождите! — остановила ее женщина с сигаретой и успокоительно прикоснулась пальцами к руке Котовой. — Послушаем дальше.
— Ну, вот, — продолжала я радостно, — его, значит, наказали правильно. Но не забывайте о Фирузе. Она хоть и малышка, но тоже человек и гражданин. К тому же она не может дать сдачи. — Я начала задыхаться. — А Зоя Николаевна драла ее за ухо, как садистка. Зою Николаевну тоже надо лишить свободы. На пятнадцать суток. Вот мое мнение.
Сразу стало очень тихо. У пожилой женщины карандаш остановился в руке; она взглянула на меня испуганными глазами. Гаршина рассматривала свои ногти. У Котовой затряслись щеки и задрожали губы. Она открыла рот, но молодая гостья ее опередила.
— Вы осознаете, Соломина, что говорите?
— Да, осознаю. Вполне. А у вас другое мнение?
Она задавила сигарету в пепельнице.
— У нас, если хотите знать, такое мнение, что с вашим появлением в детском саду начались склоки и распри. Зоя Николаевна, безусловно, виновата, и она будет наказана по административной линии. Вы поступили грубо и непедагогично, Зоя Николаевна! Правда, любой воспитатель, самый хороший, не гарантирован от ошибок… Но ваше поведение, Соломина, ничем нельзя оправдать. Вы устраиваете сцены при детях, вмешиваетесь в воспитательный процесс, ведете себя нагло и развязно. У нас есть основание считать, что это вы натравили Атабекова на Зою Николаевну, раздув в его глазах инцидент с дочерью.
Я ахнула, но ее это не остановило.
— Неужели вы полагаете, что рекомендация Михаила Борисовича Маневича позволяет вам так распоясываться?
— При чем тут Маневич? — ворвалась я в ее речь.
— Вы спекулируете его поддержкой, вот при чем!
— Это неправда!
— Нет, правда! И я должна вам сказать, что никакие высокие знакомства не дают вам права нарушать трудовую этику. Вы что, своей работой не дорожите?
— Дорожу.
— Не заметно! На вашем месте, Соломина, я была бы тише воды, ниже травы. Понимаете? Тише воды, ниже травы, — повторила она значительно и поправила очки на переносице.
Пожилая женщина ерзнула на стуле, просяще сказала:
— Не надо об этом, Светлана Викторовна.
— Нет, надо, Екатерина Петровна! — возразила та. И мне — Куда вы пойдете, если вас уволят? Кто вас возьмет в вашем положении? Да и есть ли у вас нравственное право осуждать Зою Николаевну?
Я беспомощно взглянула на Гаршину. Она рассматривала свои чистые яркие ногти.
— Это называется — в своем глазу бревна не видеть… — буркнула Котова.
У меня застучало в висках. Пересохло во рту, язык стал толстым и неповоротливым. Откуда они узнали? Кто им сказал? Что ответить? «Только бы не зареветь», — подумала я, чувствуя, что глаза начинает жечь.
— Ну, ладно, ладно, Соломина, — смягчаясь, сказала очкастая. Мой несчастный вид на нее, наверно, подействовал. — Не надо так остро воспринимать. Мы хотим — вам добра. Понимаем, что ваша несдержанность объясняется отчасти вашим состоянием. Мы ведь тоже женщины. Продолжайте спокойно работать, но возьмите себя, пожалуйста, в руки. Можете идти.
Я встала, как слепая. Гаршина вдруг негромко рассмеялась и воскликнула:
— Поразительно!
Они все взглянули на нее.
— Идите, идите, Соломина, — поторопила меня молодая Светлана Викторовна.
Прикрывая дверь, я слышала, как Гаршина сказала: «Как вам не стыдно!» И что-то еще. Потом раздался пронзительный крик Котовой, словно ее резали. Загремел стул.
Не знаю, что у них там произошло; мне уже было безразлично. Я чувствовала себя пустой, выпотрошенной, раздавленной. Ничего не узнавала вокруг. Не та земля, где я родилась. Не то солнце, что всегда грело. Я стояла и озиралась. Мне было плохо, как никогда.
Потом я прибрела в столовую и села на подоконник. Повариха тетя Поля, кряхтя, переставляла на плите двухведерную кастрюлю с супом. Увидев меня, вытерла руки о передник и вышла из-за стойки. Широкое толстое лицо ее было залито потом.
— Ну, что? Досталось? — Тетя Поля отдувалась и оглядывалась по сторонам. — Говорила тебе: не связывайся с ней. Вот, не послушалась! Натворила глупостей неумных, а теперь сидишь как сова. Знаешь, чего сделать надо? Супцу горячего похлебать. Это — верное средство.
Я молчала. Тетя Поля вытерла передником вспотевшее лицо. Задумчиво спросила саму себя:
— Сходить, что ли, устроить им там? Боюсь. Наломаю дров.
Ничего ей не сказав, я вышла из столовой.
День был свежий, прохладный, но мне не хватало воздуху. На игровых площадках было тесно от ребятни. Я присела на бортик песочницы. Тотчас налетело с десяток девчонок и мальчишек. Зазвенели их голоса:
— Тетя Лена! Тетя Лена!
Раскрасневшиеся рожицы, возбужденные, блестящие глаза… Жизнь для этой малышни — гладкая накатанная горка: летишь вниз, и замирает дыхание от восторга. Почему взрослые бывают иногда такими мрачными? Что гнетет этих Гулливеров? Отчего они не скачут и не кувыркаются под таким радостным солнышком? Почему «нельзя» и «не трогай»— их любимые слова?