До сих пор не понимаю, как удалось маме заполучить это письмо… Наверно, перехватила почтальона на подходе к дому.
Но об этом я тогда не думала. Сразу выдернула листок из вскрытого уже конверта.
Вот что там было написано:
«Белка! Я чувствую себя подлецом, и, наверно, так оно и есть. А может быть, подлы обстоятельства, а не я.
Я к тебе сильно привязался и я же должен тебе сказать, что у нас ничего не получится.
Все дело в сыне. Он совсем извелся без меня, а я без него. Я думал, что смогу это пересилить, и жена думала, что сын сможет, но оказалось иначе. Ради сына я позволяю ей вернуться. Прощаю ей то, что было. А она прощает мне тебя. Что выйдет из такого сосуществования, не знаю.
Меньше всего мне хотелось бы причинять тебе горе, поверь.
Будь счастлива.
Максим».
Сначала я спокойно свернула письмо и сунула его в сумочку. Затем рассмеялась. На мой смех мама заглянула в комнату: она, конечно, стояла за дверьми. Я не обратила на нее внимания, подошла к окну и, не понимая, что делаю, сильно ударила кулаками в стекло. Посыпались осколки, и по рукам сразу потекла кровь.
Мама бросилась ко мне. Я закричала. Не от боли, нет — боли в руках я даже не почувствовала. Не помню, что кричала; может быть, просто «а-а!» — на весь наш двор с его гаражами и доминошниками за столом, на весь наш вечерний город под бледными еще звездами, на всю земную твердь…
Или мне показалось, будто я закричала? Кричат ведь и молча, я знаю, да так, что те, у кого есть слух к человеческому отчаянию, бледнеют и седеют, а кто глух, продолжает поплевывать семечки… Мама кинулась искать бинт и йод, вот что она сделала. А какая аптечка, зачем? Да окажись хоть мировой арсенал лекарств у нее под рукой, пусть самые опытные врачи слетелись бы, как белые мотыли в разбитое окно, вам, как и мне, в такую минуту не помочь!
Мама прибежала с бинтами, молила:
— Успокойся, успокойся!
Я позволила перевязать себе руки. Но она могла бы и отрубить их — мне было все равно.
Несколько дней я пролежала в постели. Будь я врачом, поставила бы себе диагноз: столбняк. Даже так: столбняк Соломиной. Есть же палочки Коха, болезнь Рейно… Почему не быть столбняку Соломиной? Или лучше назвать это странное состояние именем Максима? Все-таки он причастен к тому, что со мной творилось…
А что творилось? Да ничего. Я просто лежала пластом и тупо разглядывала желтые цветочки обоев. Спросит мама: «Ну, как ты?» Отвечу: «Ничего». Не спросит — молчу. Принесет поесть, отвернусь к стене. Начнет совать ложку в рот, выговорю: «Не надо»— и с таким отвращением, что она отдернет руку. Ночью лежу и пялюсь в темноту. Ничего не болит, сердце бьется ровно, а сна ни в одном глазу.
Мама перепугалась и привела врача из соседнего дома, Розу Яковлевну. Та осмотрела меня сквозь толстые очки, обстукала, обслушала, даже, кажется, обнюхала, пожала широкими, как у борца, плечами:
— По-моему, просто блажь.
Вот тоже хороший диагноз: блажь Соломиной.
Да и в самом деле! Что могла найти Роза Яковлевна у меня? Все нормально, все в порядке.
— Доченька, разве ж можно из-за этого так расстраиваться? — потерянно взывала к моему рассудку мама.
Я думала: из-за чего «этого»? Из-за письма? Какая ерунда! Я уже забыла о нем. Было какое-то письмо. Был какой-то человек по имени Максим. Ну и что? Мне ни до чего нет дела. Не трогайте только меня. Я лежу спокойно. Мне ни до чего нет дела, понимаете? Я не хочу жить.
На какой-то день я заснула и проснулась от голосов за стеной. Комната залита солнечным светом. Лицо у меня мокрое от пота. Я попыталась понять, где же я была и где очутилась…
Открылась дверь, и один за другим вошли улыбающийся Федька Луцишин, Усманов, он же Щеголь, и высокая, как каланча, Татарникова.
— А вот и мы! — жизнерадостно провозгласил крепкоскулый и крепкощекий здоровяк Федька.
Конечно, это были они. С кем я могла их спутать?
— Живая? — показал в улыбке ранние золотые зубы Усманов.
Юлька Татарникова взвизгнула, бросилась ко мне и влепила поцелуй в щеку.
Я разобралась в обстановке, слабым голосом выговорила:
— Садитесь… что ж вы…
Высокая Татарникова устроилась рядом со мной на тахте, облизнула губы и, захлебываясь, понесла:
— Ленка, слушай! Отстань, Луцишин… Ленка, я должна тебе сказать, что ты молодец. Честно говорю! Ты молодец и все такое. Я тобой восхищаюсь!
— Ну, поехала! — безнадежно проговорил золотозубый Усманов и скучающе отошел к окну.
Татарникову я не любила в школе. У нее была маленькая птичья головка, глаза быстрые и юркие, а рот непомерно большой, какой-то нелепый, как у клоунов. Все бы ничего, если б не ее жуткая болтливость. Но сейчас я ее напряженно слушала, будто истомилась без человеческой речи.
— Ты не мешай, Усманчик, тебя не спрашивают! Они тебе все косточки перемыли, Ленка, честно говорю! Знаешь, куда устроился Усманчик? Упадешь от смеха. Продавцом на лоток. Честно говорю! Торгует всякой дрянью и доволен. Что еще можно от него ожидать, правда? Это же Усманчик! Усманчик, ты мне продашь босоножки по блату? Молчи, не отвечай! Все молчим. А ты рассказывай, Ленка, по порядку: кто такой, как ты с ним познакомилась? Нам все интересно. Я тобой горжусь, честное слово! Луцишин, сядь, не маячь! Все. Начинай, Ленка. Все молчим. — Она захлопнула рот и сложила руки на коленях.
— У-у-у! — ненавистно взвыл Усманов. — Ду-ура!
— Усманчик, ты получишь!
— Да не ссорьтесь вы… — встревоженно попросила я. В ушах у меня звенело, а все тело было легким, точно невесомым. — Не о чем мне рассказывать… Это все вранье, что я замуж вышла. Юля. Так, наболтала.